Сергей Шульц

Меня шестую ночь уже кошмар ужасный мучит. Какой-то удивительный и непонятный случай: Глаза закроешь только лишь — и вдруг почти мгновенно На мозг, как саван, падает подобье темной сцены.

И с тягостною четкостью в неровном крови стуке Я слышу марша странного бессмысленные звуки, Я сразу ужас чувствую. И тут передо мною Зал красный открывается, обитый тишиною.

И тишина безмолвия висит уже годами. Идут по залу призраки широкими рядами. Идут стереотипные фигуры восковые, И белы, белы лица их, как маски гробовые. Ряды все ближе движутся, уже проходят мимо, И их черты становятся внезапно различимы.

И вот, пожалуй, первого я узнаю Суркова: Высокий и подтянутый, шагает он толково. За ним гораздо медленней идут, кончаясь где-то, Саяновы, Прокофьевы и прочие поэты.

С широкими улыбками на толстых, сальных рожах Идут певцы советские с портфелями из кожи. Их глазки плутоватые заплыли слоем жира, На лицах выражение гармонии и мира.

Проходят Бабаевские, затылками блистая, С дежурным описанием Алтая и Китая. Идут их жены чопорно — бессмысленное мясо, Пародии на женщину с затверженной гримасой. Сонм драматургов движется: унылая картина. Вослед за ними шествует коллекция кретинов:

Идет шеренга критиков — и мыши не пропустит! Их оптимизм уверенный лишен и тени грусти! Идут походкой чинною редакторы журналов: Черненко, Друзин, Симонов, Агапов — их немало. У каждого солидное свиное выражение: Они вполне уверены в законах притяженья.

Идут, опять шеренгами, и молодые силы: От лиц их веет холодом, как будто из могилы. Все смотрят с осторожностью, поправиться готовы, Во всех шеренгах шествуют свои Ильи Поповы: Тут всё же слишком молоды, и глаз да глаз тут нужен, Хотя отбор был тщательный, и каждый отутюжен.

И журналистов движутся унылые фигуры, Неся в свои редакции листы макулатуры. В статьях их всем известные, изжеванные фразы; От них и сами авторы теряют бодрость сразу.

И хочется мне крикнуть им: «Хоть врите вы похлеще, Чтобы были занимательней события и вещи. Чтоб наши предложения не вызывали споров, Ну, будьте вы решительней, как предок наш Суворов! Ну, переймите опыт вы хотя бы у французов: Вон Гароди как действует, Фажон или Гуттузо!» Но скован рот молчанием, как часто в снах бывает. А мимо толпы новые, как в сказке, проплывают. Столичных литераторов проходят мимо орды:

Одни забиты, сгорблены; другие сыты, горды. Одни идут с зарплатою, другие — без зарплаты. Не помогли им, видимо, ни опыт, ни цитаты. Теперь всего подобного становится нам мало: Нужна нам демагогия, чтоб через край хлестала!

И тут совсем знакомые мелькают рядом рожи. Я где-то видел этого и этого вот тоже. Постой! Не на филфаке ли? Владимир Алексеев! Запамятовать можно ли подобных корифеев!

Идет знакомых множество: вот Римма Казакова, А там — спина Шестинского и рыльце Фонякова; Вот Лев Мочалов шествует, вон Городницкий Саша, За ним с Горшковым Валею сестра моя Наташа!

И тут-то просыпаюсь я. Я весь в поту холодном. Ну, слава богу, — думаю, — вздохну теперь свободно. Приснится же подобная галиматья порою! Напрасно сплю я, видимо, под книжною стеною,

И стеллажи бескрайние во сне на мозг мой давят. К окну мне надо, видимо, диван свой переставить. Мне там приснятся легкие, советские сюжеты, И будет сон заполненным, как номер стенгазеты.

Перестановку сделаю. Мое решенье твердо. А если нет, — то сам себе набью сегодня морду. Чтобы приснилось ночью мне не этакое братство, А мирное алтайское родное азиатство. Не книги Бабаевского, не Рюриковых груди, А горы, солнце, просеки, и лошади, и люди. И там геологическим отдамся я работам, И буду спать спокойно я, не обливаясь потом.

1956